24.04.24

Она будет моей Градивой («Градива» («Gradiva») – роман В.Иенсена, переложенный Зигмундом Фрейдом в работе «Бред и сны в „Градиве“ В.Иенсена». Героине этого романа, Градиве, удается излечить психику героя. Только взявшись за роман во фрейдовской интерпретации, я сразу же сказал: «Гала, моя жена, в сущности является Градивой».) («ведущей вперед»), моей Победой, моей женой. Но для этого надо, чтобы она излечила меня. И она излечила меня благодаря своей беспримерной, бездонной любви, глубина которой проявилась на практике и превзошла самые амбициозные методы психоанализа. Вначале наши отношения были отмечены болезненной необычностью и явными психопатическими сиптомами. Мой смех из эйфорического стал мучительным и раздраженным и я был близок к истерическому состоянию, которое начинало тревожить меня, хотя я снисходительно относился к своим взрывам смеха. Я совершенно впал в детство, и это подтверждалось тем, что Гала казалась мне той же маленькой девочкой из моих ложных воспоминаний, которую я назвал Галючкой – уменьшительным именем Гала. С новой силой нахлынули головокружения и видения. На экскурсиях по скалам бухты Креус я безжалостно требовал, чтобы Гала карабкалась со мной по всем самым опасным и самым высоким уступам. Эти восхождения содержали с моей стороны явные криминальные намерения – особенно в тот день, когда мы взобрались на самую вершину огромной глыбы розового гранита, макушка которой напоминала развернутые крылья орла над пропастью. Спускаясь с орла, я вздумал столкнуть в пропасть огромные куски гранита. Они с грохотом катились до моря. Я никогда не устал бы от такой игры. Но почувствовал искушение толкнуть Гала вместо одного из гранитных обломков и испугался. Этот страх заставил меня уйти от этого места, где я ощущал постоянную опасность и был ужасно возбужден. В моем сердце начинала просыпаться та же досада, какую вызывала у меня Дуллита. Гала ворвалась ко мне и нарушила мое одиночество. И я изводил ее несправедливыми упреками, твердя, что она мешает мне работать, что ее присутствие обезличивает меня. Больше того, я убеждал себя, что она причинит мне зло и говорил ей, как будто внезапно охваченный страхом:

– Не причиняйте мне зла. Я тем более не причиню вам зла. Надо, чтобы мы никогда ни причиняли друг другу зла.

Затем я предложил ей прогулку туда, откуда открывается удивительная панорама Кадакеса. Наконец мы нашли такую точку зрения. Хочу воспользоваться ею, читатели, чтобы сверить с вами часы. Созерцайте пейзаж вместе со мной в этой кульминации нашей прогулки и всей моей жизни. Восхождение было нелегким и утомило нас. Эта глава переходит в свою вторую половину, и нам необходимо передохнуть, прежде чем спускаться более элегически, отдохнувшим шагом людей, уже имеющих опыт пройденного пути. Пока наши тела отдыхают, позвольте мне взволновать вас, рассказав историю, которую я слыхал от своей кормилицы Лусии. Здесь вы не только узнаете Гала в Девушке, но и меня самого в Короле. Вот эта сказка, которую я назвал для вас —
Восковая кукла со сладким носом.
Жил однажды король не без любовных странностей. Каждый день он звал трех самых красивых девушек королевства поливать гвоздики в своем саду. Целыми часами сидел он в высокой башне, наблюдая за ними и выбирая ту, которая проведет ночь на королевском ложе, вокруг которого курились редчайшие благовония. Наряженная в самое красивое платье и украшенная дорогими самоцветами, избранница короля должна была всю ночь спать рядом с ним или притворяться спящей. Король не прикасался к ней и только любовался ею всю ночь. На рассвете он отрубал ей голову одним взмахом меча.

Сделав свой выбор, король перегибался через крепостную стену башни и обращался к одной из трех девушек с неизменным вопросом:

– Сколько гвоздик в моем саду?

Та, на которую падал выбор, узнавала таким образом свою судьбу и в то же время свой смертный приговор и должна была неизменно отвечать:

– Сколько звезд на небе!

После этого король скрывался, а девушка бежала домой – сообщить родителям о свадьбе-похоронах и надеть свое самое красивое платье. Шли годы. Однажды король выбрал себе в ночные невесты самую прекрасную и самую мудрую девушку королевства. Она была настолько умна, что когда король задал ей вопрос и получил ожидаемый ответ, успела вернуться к себе и смастерила по собственной затее восковую куклу, к которой приклеила сахарный нос. Очутившись в спальне, озаренной тысячей свечей, и ожидая прихода царственного мужа, она ловко уложила на роскошное ложе восковую куклу с сахарным носом, а сама спряталась под кровать. Вошел король, разделся, лег на ложе рядом с куклой и всю ночь провел, любуясь ею, как ему было привычно. На заре он обнажил меч и отрубил голову своей восковой невесте. От сильного удара сладкий нос отклеился и попал прямехонько в рот королю, который распробовал его сладкий вкус и с сожалением изрек: Сладкая была жива, Сладкая теперь мертва, Если б я тебя познал, То тебя б казнить не стал!

Услышав такие слова, хитроумная красавица выбралась из укрытия и повинилась перед королем в своей уловке. Излечившись от своего преступного пристрастия, он женился на ней. Конец сказки уверяет нас, что они жили счастливо.
Толкование сказки
Попробуем растолковать сказку в свете нашего собственного психоанализа. Начнем с исходного элемента системы: восковая кукла. Воск с его характерным мертвенно-бледным цветом (говорят ведь «мертвенно-бледный» или «восковая бледность») – материал, который позволяет имитировать живые фигуры самым страшным и мрачным образом. Он не отталкивает, мы даже находим его приятным (сладким) по разным причинам, а не только из-за его неразрывной связи с медом. Его проводимость равна нулю. «В тепле воск плавится, тогда как другие пластичные вещества, например, гончарная глина, имеют свойство высыхать и твердеть. Это таяние идентично гниению трупов, с той лишь разницей, что умирание воска приятно, а не отталкивающе. На головокружительной вершине моей гипотезы надо вообразить кладбище, обкуриваемое ароматом зажженных восковых свечей, который сменяется запахом смерти. Восковая свеча, истаивающая без пота, без затхлой вони жизни, смешиваясь с естественным запахом смерти, придает ей скоротечную иллюзию увлекательного представления. Итак, на мой взгляд, воск своим идеализированным представлением о смерти способен довести желания и некрофильские порывы до копрофагических миражей, присущих „низким желаниям“.

Но вернемся к нашей сказке. И мы заметим: некрофильские чувства короля заставляли его скрывать и прятать свою «неутоленную любовь» до самого финального взмаха мечом. В самом деле, надо было, чтобы жертва оставалась неподвижной всю ночь: она спала – или притворялась спящей, словом, прикидывалась мертвой. Фантазия короля требовала также, чтобы она была наряжена в свое лучшее платье, как покойница. Вокруг горели свечи, как около покойницы. Эта нервическая преамбула имела своей целью лишь патологически имитировать серию идеализированных погребальных представлений. Король воображал свою жертву мертвой намного раньше кульминации, когда он наконец воплощал свое желание и реально убивал мечом невесту одной ночи. И это был миг наслаждения, которое, по его заблуждению, подменяло миг оргазма и семяизвержения.

Поучительный момент сказки: хитроумная красавица ведет себя как самый тонкий знаток современных психологических методов. Она осуществляет почти магическую замену, которая должна излечить ее мужа. Восковая кукла предстает перед королем как самая прекрасная и подлинная покойница. Иллюзия совершенная, и, если можно так выразиться, метафизическая. Просто отвались нос – король, может быть, испытал бы в душе угрызения совести. Бессознательный каннибал-копро-некрофил в душе, он стремился лишь познать истинный вкус смерти, но его зацикленность мешала ему сделать это иным образом и естественным путем, без псевдосна, воска и погребальных декораций. Вкусный сахарный нос смог лишь удивить и глубоко разочаровать его, а также показаться необычным. Король хотел поглотить труп и вместо ожидаемого вкуса нашел сахар. Этого было достаточно, чтобы он излечился. Он больше не желал есть трупы. Между прочим, сахар играет еще более тонкую роль в моей сказке. Если король разочарован, то только наполовину: во-первых, речь идет о сахаре, во-вторых, в этот миг король насладился и вновь смог мгновенно приобщиться к реальности. Вкус сахара послужил «мостом» для желания, переходом от смерти к жизни. И сладострастное семяизвержение фиксируется в ту секунду жизни, которая так неожиданно заменяет секунду смерти. Сладкая была жива, Сладкая была мертва, Если б я тебя познал, То тебя б казнить не стал!

Король сожалеет, что убил, и это подтверждает предвидение хитроумной красавицы. Вот еще раз воплощенный миф, лейтмотив моей жизни и моей эстетики: смерть и возрождение! Восковая кукла с сахарным носом тоже оттуда. Это одно из тех «существ-предметов», порожденных бредом, выдуманных увлечением женщины, как сказочная героиня, как Градива и Гала, с помощью которых из нравственного потемок прорастает побег ясного ума безумцев.

Для моего безумия и ясного разума проблема была в том, где провести границу между Галючкой моих ложных воспоминаний, химерической и умиравшей сто раз в моем желании абсолютного одиночества, и истинной Гала Редивива. В своем тогдашнем безумии я не мог провести и этой границы. В сказке моей кормилицы такая межа размещается в пределах поистине «сверхестественного предмета» (В самом деле, героиня, изобретательница восковой куклы с сахарным носом, создала удивительный «сверхестественный предмет с символическим функционированием» (наподобие тех, которые в 1930 году я изобрету в Париже). Этот предмет должен быть «пущен в ход» ударом меча, а развязка – прыжок носа в рот некрофила, который в миражах и представлениях, в тоскливых чувствах бессознательного копро-некрофила прерывает жизнь) там, где кончается восковая кукла и начинается сахарный нос и Зоя Бертранд в «Градиве» Иенсена(Зоя Бертранд – истинная героиня – двойник мифического образа Градивы в романе Иенсена, о котором я упоминал выше.) Вся сложность дилеммы в установлении этих границ.

Теперь, когда мои читатели знают эту сказку и ее психоаналитическую интерпретацию, возобновим наш путь и проведем параллель между мной и королем. Я продолжу рассказ о моей истории с Гала. Как вы знаете, я также был королем. Все детство я прожил переодетым в короля. Подростком я развивался лишь в направлении абсолютной автократии. Так же, как король, я решил, что образ моей любви должен притворяться, что спит. Всякий раз, когда он пытался двигаться, я кричал ему «Ты мертва!» – и невидимый химерический образ «прикидывался мертвым». В редких случаях, когда образ Галючки материализовался (например, в лице Дуллиты), авантюра рисковала плохо обернуться. Опасность подстерегала меня, я был близок к преступлению. Как король из сказки, я порочно любил насколько возможно растягивать тоскливое ожидание, в котором таилось беспокойное сладострастие величайшего мифа «неутоленной любви». Я также…

Но этим летом я узнал его, этот образ Галючки Редивива! Воплотившийся ныне в Гала, он не подчинялся более простой авторитарной команде – явиться «изобразить покойницу» у моих ног. Я приближался к величайшему испытанию своей жизни – испытанию любовью. Моя любовь, любовь полубезумца, не могла быть такой, как у других. Чем больше приближался час жертвоприношения, тем меньше я осмеливался думать об этом. Иногда, простившись с Гала у двери «Мирамара», я глубоко вздыхал: «Это ужасно, – говорил я себе, – это ужасно! И что же? Ты провел жизнь, желая того, что появилось; и больше того – это Она! А сейчас, когда желанный миг приближается, ты умираешь от страха, Дали!» Приступы смеха и истерии обострялись, мой разум обретал гибкость и ловкость, свойственные защитным механизмам. Мои увертки и мои капеас (в бое быков капеа (сареа) – это начальных выход тореро в плаще (cape), который помогает ему защититься от животного.) – с ними мне предстояло стать торреадором в главном вопросе моей жизни: это бык из моего желания собирался предстать передо мной с минуты на минуту и поставить ультиматум, кому быть убитым – ему или мне.

Гала начала делать намеки на «что-то», что «неизбежно» должно было произойти между нами, что-то решающее, очень важное для наших отношений. Но могла ли она рассчитывать на мое состояние – нервное и очень далекое от нормализации, разодетое в самые яркие лохмотья безумия? Однако мое состояние передавалось и ей и тоже лишало ее равновесия. Мы медленно шли среди оливковых посадок, ничего не говоря друг другу, во взаимном напряжении. Долгие прогулки не могли усмирить наших подавленных и раздраженных чувств. Не нужно утомлять разум, как мы хотим. Пока инстинкты остаются преступно неудовлетворенными, нет передышки ни душе, ни телу. Эти прогулки напоминали блуждания двух сумасшедших. Иногда я падал на землю и страстно целовал туфли Гала. Что происходило во мне в эту минуту, если мои угрызения совести обретали такую безумную форму? Как-то вечером за время прогулки ее дважды вырвало, ее скрутили болезненные судороги, остаточные явления длительной психической болезни, терзавшей ее в юности. В то время я писал «Аккомодацию желаний», картину, в которой желания представали в виде львиных голов, внушающих страх. Гала говорила мне:

– Скоро вы будете таким, каким я хочу вас видеть.

Я думал, что это немногим отличалось от моих львиных голов, заранее стремясь привыкнуть к ужасным образам, о раскрытии которых мне было объявлено. Никогда я не настаивал, чтобы Гала ускорила свои признания, наоборот, ждал их как неизбежного приговора, после которого, раз бросив жребий, мы уже не смогли бы отступить. Я еще не превратил свою жизнь в любовь. Этот акт казался мне ужасным насилием, несоответствующим моей физической силе… «Это не для меня». Сколько мог, я повторял Гала:

– Главное – мы обещали никогда не делать друг другу больно.

Стоял сентябрь. Друзья-сюрреалисты уехали в Париж. И Элюар тоже. Гала осталась в Кадакесе. С каждой новой встречей мы как бы говорили себе: «Пора с этим покончить». Начался сезон охоты, и наши прогулки сопровождались выстрелами, отраженными гулким горным эхом. Чистое и ясное августовское небо исчезло, пришли спелые осенние облака. Скоро будем собирать плоды нашей страсти. Сидя на куче камней, Гала ела черный виноград. И становилась прекрасней с каждой ягодой. Виноград таял, и тело Гала казалось мне созданным из мякоти белого муската. Завтра? Мы думали об этом непрерывно. Принося ей гроздья, я давал ей выбирать: белый или черный.

В решающий день она оделась в белое и такое тонкое платье, что увидев ее рядом на тропинке, я вздрогнул. Дул сильный ветер, и я изменил наш маршрут, повернув с Гала к морю, к скамье, высеченной в скале и укрытой от ветра. Это было одно из самых пустынных мест в Кадакесе. И сентябрь повесил над нашими головами серебрянную подковку луны. У нас в горле стоял ком. Но мы не хотели плакать, мы хотели покончить с этим. У Гала был решительный вид. Я обнял ее:

– Что вы хотите, чтобы я сделал?

Волнение мешало ей говорить. Она пыталась несколько раз, но не могла. Слезы текли по ее щекам. Я настаивал на ответе. Тогда, разжав зубы, она сказала тонким детским голоском:

– Если вы не захотите это сделать, не говорите об этом никому!

Я поцеловал ее приоткрывшиеся губы. Я никогда еще так не целовался, так глубоко и не думал, что такое может быть. Все мои эротические «Парсифали» пробудились от толчков желания в так долго подавляемом теле. Этот первый поцелуй, в котором столкнулись наши зубы и сплелись наши языки, был лишь началом голода, который побуждал нас вкушать и поедать из глубины самих себя. Так я пожирал ее рот, кровь которого смешалась с моей кровью. Я исчезал в этом бесконечном поцелуе, который разверзся подо мной как бездна водоворота, в который меня затягивало преступление и который, я чувствовал, грозил проглотить меня…

Я оттянул голову Гала за волосы и истерично велел ей:

– Немедленно скажите мне, что вы хотите, чтобы я с вами сделал. Ну скажите же мне, тихо, глядя в глаза, самыми безжалостными словами, самыми непристойными, пусть даже будет стыдно нам обоим!

Я не хотел упустить ни одной детали этого разоблачения, таращил глаза, чтобы лучше видеть, чтобы лучше чувствовать, как я умираю от желания. Лицо Гала приобрело самое прекрасное выражение, какое только может быть у человека, и оно показало мне, что нас не спасет ничто. Мое эротическое влечение довело меня в этот миг до уровня слабоумия, и я повторил:

– Что-вы-хо-ти-те. что-бы-я-сде-лал-с-ва-ми?

Ее лицо изменилось, стало жестким и повелительным:

– Я хочу, чтобы вы вышибли из меня дух.

Никакое толкование в мире не могло изменить смысл этого зова, который выражал то, что хотел выразить.

– Вы сделаете это? – спросила она.

Меня поразило и разочаровало, что мне предложили в дар мою собственную «тайну» вместо эротического предложения, которого я ждал от нее. Растерявшись, я не сразу ответил. И услышал, как она повторила:

– Вы сделаете это?

Ее дрогнувший голос выдал ее колебания. Я овладел собой, боясь разочаровать Гала, рассчитывающую на мое безумство и отвагу. Я обнял ее и торжественно сказал:

– Да!

И снова крепко поцеловал ее, в то время как внутренний голос твердил во мне: «Нет, нет, я не убью ее!». Этот поцелуй Иуды, лицемерие моей нежности, оживил Гала и спас мою душу. Гала стала объяснять мне подробности своего желания. И чем больше она объясняла, тем больше охватывали меня сомнения. Я говорил себе: «Еще не сказано окончательно, что она просит меня убить ее!». Но никакая щепетильность нравственного порядка не могла мне помешать. Мы достигли согласия, и преступление легко можно было бы выдать за самоубийство, особенно если бы Гала заранее оставила мне письмо, раскрывавшее подобные намерения. Она описывала сейчас свой страх «часа смерти», мучивший ее с детства. Она хотела, чтобы это произошло и она не узнала ужаса последних мгновений. Мысль молнией обожгла меня: а если сбросить ее с высоты башни Толедского собора? Я уже думал об этом, поднимаясь туда с одной из самых красивых своих подруг мадридского периода. Но эта идея не понравилась Гала: она боялась испугаться за время долгого падения. И потом – как бы я объяснил свое присутствие с ней рядом наверху? Простая процедура с ядом не подошла еще больше, и я постоянно возвращался к своим роковым пропастям. На миг я возмечтал об Африке, которая казалась мне особенно благоприятной для преступлений такого рода, но отказался и от этой идеи. Там было очень жарко. Я отвлекся от поиска смертельных уловок и перенес свое внимание на Гала, которая говорила с исключительным красноречием. Ее желание умереть в непредсказуемый и счастливый миг жизни не было вызвано романтическим капризом, как можно было бы подумать. С самого начала я сразу же понял, что это было, наоборот, жизненно важно для нее. Ее восторг не мог оставить никаких сомнений по этому поводу. Идея Гала была смыслом ее психической жизни. Она сама могла бы раскрыть истинные причины своего решения. Несмотря на ее позволение, я отказываюсь раскрыть ее тайную жизнь. В этой книге один-единственный колесованный, четвертованный и распятый, с содранной заживо кожей – и пусть это буду я. Я делаю это не из садизма или мазохизма, а из самовлюбленности. Я только что видел Гала, терзаемую муками. И вот она явилась мне еще прекраснее, еще величественнее и горделивее. И я еще раз сказал себе: она права, еще не было сказано, что я этого не сделаю…

Сентябрь «сентябрил» вино и луны мая, луны сентября превратили в уксус май моей старости, опустошенной страстями… Горечь моего отрочества под сенью колокольни Кадакеса высекла в новом камне моего сердца: «Лови момент и убей ее…» Я думал, что она научит меня любви и что потом я снова буду один, как всегда желал. Она сама этого хотела, она этого хотела и потребовала от меня. Но мой энтузиазм дал трещину. «Ну что с тобой, Дали? Тебе подарили случай совершить твое преступление, а ты его больше не хочешь!» Гала, хитроумная красавица из сказки, по своему желанию неловким ударом меча отсекла голову восковой кукле, которую я с детства видел на своей одинокой постели, и мертвый нос только что впрыгнул в сахар, обезумев от моего первого поцелуя! Гала спасла меня от моего преступления и излечила мое безумие. Спасибо! Я буду любить тебя. Я женюсь на тебе.

Истерические симптомы исчезли один за другим как по волшебству, и я снова стал хозяином своей улыбки, своих движений. Здоровье, как роза, расцветало в моей голове. Проводив Гала до вокзала в Фигерасе, где она садилась на свой парижский поезд, я воскликнул, потирая руки:

– Наконец-то один!

Ведь если мои смертельные детские головокружения были излечены, требовалось время, чтобы излечиться от моего желания одиночества.

– Гала, ты реальна!

Я часто думал об этом, сравнивая ее, создание из плоти и крови, с идеальными образами моих псевдо-любовей. И с трудом натягивал ее шерстяную пляжную майку, которая немного сохранила ее запах. Я хотел знать ее, живую и естественную, но мне требовалось также время от времени оставаться одному. Новое одиночество показалось мне более достоверным, чем прежде, и я полюбил его еще больше. На целый месяц я заперся в фигерасской мастерской и вернулся к моей монашеской жизни, завершая портрет Поля Элюара и еще два полотна, одно из которых станет очень известным. Оно изображало большую мертвенно-бледную и восковидную голову с розовыми щеками и длинными ресницами. Огромный нос упирался в землю. Вместо рта был кузнечик, брюшко которого, разлагаясь, кишело муравьями. Голова заканчивалась орнаментацией в стиле девятисотых годов. Картина называлась «Великий Мастурбатор».

Законченные произведения я передал фигерасскому столяру, который упаковал их с маниакальной заботой, чего я от него и требовал. Этого человека поистине следует внести в список моих безвестных мучеников. Я уехал в Париж, где с 20 ноября по 5 декабря должна была состояться моя выставка в галерее Гойманса. Первое, что я сделал по приезде, – купил цветы для Гала. Я зашел к цветочнице и спросил, что у нее лучше всего. Мне посоветовали алые розы. В вазе стоял огромный букет. Указав на него, я справился о цене.

– Три франка, сударь.

– Дайте мне десять таких.

Продавщицу ужаснул этот заказ. Она не знала, найдется ли у нее такое количество. Но я настаивал на своем, и она быстро подсчитала, пока я писал записочку для Гала. Я взял счет и прочел: «3000 франков». У меня с собой не было столько, и я попросил объяснить тайну такой цены. Букет, на который я показал, состоял из ста роз, по три франка каждая. А я думал, что три франка стоит букет.

– Тогда дайте мне на 250 франков!

Больше у меня с собой не было. Полдня я бродил по улицам. Мой обед состоял из двух перно. Затем я отправился в галерею Гойманса, где встретил Поля Элюара, который сказал мне, что Гала ждала меня и была удивлена, что я не назначил час нашей встречи. А я так и намеревался бродить несколько дней в одиночестве, радуясь сладострастному удовольствию ожидания. Наконец, вечером я нанес визит Гала и остался на ужин. Гала лишь на миг показала свое недовольство, и мы сели за стол, уставленный невероятным кортежем разнообразных бутылок. Алкоголь, выпитый в Мадриде, встал в могиле моего дворца, как мумия Лазаря, которому я скомандовал: «Иди!» И она пошла к испугу всех людей. Это возрождение вернуло мне утраченное красноречие. Я велел мумии: «Говори!» – и она заговорила. Это было открытие – обнаружить, что кроме картин, которые я был способен писать, я не был законченным идиотом во всех других отношениях. Оказалось, что я могу еще и говорить, и Гала с преданным и настойчивым упорством взялась убедить друзей-сюрреалистов, что я способен писать даже философские тексты, содержание которых обгоняло предвидение группы. В самом деле, она собрала в Кадакесе отрывочные и непонятные тексты, которым ей удалось придать связную «форму». Эти заметки были уже довольно развитыми, я восстановил их и собрал в поэтический и теоретический сборник, который должен был выйти под названием «Видимая Женщина». Конечно, «видимой женщиной» моей первой книги была Гала. Идеи, которые я излагал в книге, были встречены в сюрреалистической группе недоверчиво, а порой даже враждебно. Гала, между прочими делами, должна была сражаться, чтобы мои идеи были хотя бы приняты к сведению самыми расположенными к нам друзьям. Все уже бессознательно догадывались, что я пришел разрушить их революционные попытки – их же собственным оружием, но более грозным и лучше отточенным. Уже с 1929 года я выступал против «интегральной революции», развязанной суетой этих послевоенных дилетантов. С таким же жаром, как и они, пускаясь в самые разрушительные и безумные умозрительные построения, я с коварством скептика готовил уже структурные основы будущих исторических ступеней вечной традиции. Сюрреалисты, создавшие группу, казались мне единственным средством, которое служило бы моим целям. Их лидер Андре Бретон был, на мой взгляд, незаменим в главной роли. Я пробовал было править, но мое влияние было бы скрыто оппортунистическим и парадоксальным. Выжидая, я изучал свои сильные места и слабые точки, а также достоинства и недостатки моих друзей, ибо они были моими друзьями. Я поставил перед собой аксиому: «Если ты решишь воевать ради собственной победы, неумолимо разрушай тех, кто схож с тобой. Всякий союз обезличивает. Все коллективное означает твою гибель. Воспользуйся коллективом себе на пользу и потом наноси удар, ударь сильно и оставайся один!»

Я остался один, но постоянно с Гала. Любовь сделала меня снисходительным и великодушным. Меня переполняли завоевательские планы, Но вдруг они показались мне преждевременными. И я, самый амбициозный из современных художников, решил уехать с Гала в свадебное путешествие ровно за два дня до открытия моей первой выставки в Париже, столице художников. Так я даже не увидел афишу моей первой выставки. Сознаюсь, что в путешествии Гала и я были так заняты своими телами, что почти не думали о моей выставке, которая была уже нашей выставкой. Наша идиллия разворачивалась в Барселоне, затем – на соседнем курорте Ситчесе, пустынный пляж которого сверкал под зимним средиземноморским солнцем.

Уже месяц я ни строки ни писал родным, и легкое чувство вины одолевало меня каждое утро. Я сказал Гала:

– Это не может длиться вечно. Вы знаете, что я должен жить один.

Гала оставила меня в Фигерасе и уехала в Париж. В семейной столовой разразился ураган. В меня метали громы и молнии по малейшей жалобе отца, опечаленного все более и более высокомерным отношением, которое я проявлял к семье. Шла речь и о деньгах. Я в самом деле подписал контракт на два года с галереей Гойманса и даже не вспоминал о продлении этого контракта. Отец просил меня найти его. У меня не было времени, ответил я, и в любом случае я был очень занят в тот период. Также я добавил, что потратил весь аванс, выданный Гоймансом, и это встревожило всю семью. Тогда, пошарив по карманам и вывернув их, я по одному вытащил помятые и почти не использованные банковские билеты. Мелочь я выбросил в каком-то сквере перед вокзалом. На стол я выложил более трех тысяч франков, оставшихся после путешествия.

На другой день в Фигерас приехал Бунюэль. Он получил от виконта Ноайе права на постановку фильма, который мы придумали. Это был тот самый виконт, который купил мою «Мрачную игру». Почти все картины, выставленные у Гойманса, продавались по цене от шести до двенадцати тысяч франков. Я уехал в Кадакес, задрав голову от своего успеха, и взялся за «Золотой век». По моей мысли, этот фильм должен был передать силу любви и запечатлеть великолепные творения католических мифов. Уже тогда я был поражен и одержим величием и роскошью католичества.

– Для этого фильма, – сказал я Бунюэлю, – нужно много архиепископов, мощей и ковчегов. Особенно мне нужны архиепископы в вышитых митрах, купающиеся среди скал бухты Креус.

Бунюэль со своей арагонской наивностью и упрямством превращал все это в наивный антиклерикализм. Я все время останавливал его, говоря:

– Нет, нет. Ничего комического. Архиепископы нравятся мне. Даже очень нравятся. Мне хочется несколько кощунственных образов, но в это надо вложить фанатизм, как в настоящее святотатство.

Бунюэль уехал со сценарием, чтобы начать делать монтажные листы в Париже. И я остался в Кадакесе один. Здесь я съедал в один присест три десятка морских ежей, залитых вином, и шесть отбивных, поджаренных на побегах виноградной лозы. По вечерам я наслаждался рыбными супами, треской в томате или жареной с укропом. Как-то, открывая морского ежа, я увидел рядом с собой на берегу моря белую кошку, из глаза которой били серебрянные лучи. Я подошел к ней, но кошка не убежала. Наоборот, она в упор смотрела на меня – и я увидел, что ее глаз проколот большим рыболовным крючком, острие которого выступает из расширенного и залитого кровью зрачка. Было страшно смотреть на это и невозможно вытащить крючок, не вынув глаз из орбиты. Я стал бросать в нее камни, чтобы прекратить это кошмарное действо. Но в последующие дни, открывая морских ежей, я видел образ кошки, и меня охватывал ужас (больше всего на свете я люблю вкус морских скалистых ежей, красных и отливающих средиземноморской луной. Мой отец любил их еще больше).

Я понял, что кошка что-то предвещает. И в самом деле, через несколько дней я получил письмо от отца, который сообщил мне, что меня окончательно изгнали из семьи. Я нераскрою здесь тайну, которая объяснила бы нашу ссору. Это касается лишь отца и меня. И я не намерен бередить рану, которая на протяжении шести лет мучила нас обоих.

Первая моя реакция на письмо – отрезать себе волосы. Но я сделал по-другому: выбрил голову, затем зарыл в землю свою шевелюру, принеся ее в жертву вместе с пустыми раковинами морских ежей, съеденных за ужином. Сделав это, я поднялся на один из холмов Кадакеса, откуда открывалось все селение, и провел там два долгих часа, любуясь панорамой моего детства, отрочества и зрелости.

Вечером я заказал такси, которое на следующий день довезло меня до границы, где я пересел в парижский поезд. За завтраком я ел морских ежей, политых терпким кадакесским вином. На стене виднелся профиль моей свежевыбритой головы. Я возложил на голову раковину и предстаю перед вами – как Вильгельм Телль. Дорога от Кадакеса до ущелья Пени – серпантин. Каждый поворот возвращает вид селения и бухты. На последнем повороте с самого детства я всегда оборачивался, чтобы еще раз наполнить глаза милым моему сердцу пейзажем. Но сегодня, в такси, не повернув головы, чтобы вобрать последнее изображение, я продолжал смотреть вперед.

Часть третья

 

Глава десятая

Светские дебюты – Бекиль – Аристократия – Отель замка Карри-ле-Руэ – Лидия – Порт-Льигат – Изобретения – Малага – Бедность – «Золотой век»

Едва приехав в Париж, я тут же уехал оттуда. Мне не хотелось прекращать живописные поиски, намеченные в Кадакесе и прерванные моим изгнанием из семейства. Я хотел написать «Человеканевидимку». Ничуть не меньше! Но это можно было делать где угодно, хоть в деревне. Мне также хотелось взять с собой Гала. Мысль о том, что у меня в комнате будет находиться живая женщина – с грудями, волосами, деснами – показалась мне такой заманчивой, что с трудом верилось в ее материальное воплощение. Гала была готова ехать со мной и нам оставалось лишь выбрать место, куда отправиться. Перед отъездом я высказал сюрреалистской группе несколько смелых лозунгов. Вернувшись, я увидел бы, какой они произвели деморализующий эффект. Я сказал: «Руссель против Рембо, предмет современного стиля против африканского предмета; изображение, создающее иллюзию реальности, против пластики, имитация против интерпретации». Всего этого должно было хватить с лихвой, чтобы они питались несколько лет. Я нарочно дал мало объяснений. Я не был еще «собеседником» и хотел лишь набросать главные слова, предназначенные опьянять людей. Моя болезненная застенчивость рождала во мне ужасный страх всякий раз, когда нужно было открывать рот. Все, что мое загнанное внутрь красноречие накапливало за длительное молчание, я выражал с чисто испанской жестокостью и фанатичностью. Мой полемический задор подвергался ста одной муке французской беседы, блистающей остроумием и здравым смыслом, под которым нередко прячется отсутствие костяка. Начав с критики искусства, которое без конца твердило о «материале», с «материала» Курбе и его манипуляций с этим «материалом», я заканчивал вопросом:

– Вы это ели? Дерьмо стоит дерьма, я предпочитаю то, что у Шардена.

Однажды вечером я ужинал у Ноайе. Их дом стеснял меня, но я надеялся увидеть мою «Мрачную игру», повешенную на верхнем карнизе между Кранахом и Ватто. Сидящие за столом были самыми разными представителями артистического мира. Вскоре я понял, что был предметом всеобщих ожиданий. Думаю, моя застенчивость трогала Ноайе от всего сердца. Каждый раз, когда официант наклонялся к моему уху, чтобы тихо и как бы тайно шепнуть марку и возраст вина, я думал, что речь идет о чем-то важном: Гала попала под такси, какой-нибудь рьяный сюрреалист пришел поколотить меня…, я бледнел и вздрагивал, готовый выскочить из-за стола. Но нет, ничего подобного. Официант повторял погромче, внушительно, ни на миг не теряя своего строгого достоинства: «Шатонеф-дю-Папье 1923 года». Одним глотком я осушал вино, которое так напугало меня и с помощью которого я надеялся победить стеснительность, чтобы сказать хоть слово. Я всегда восхищался людьми, которые в течение длительного ужина на двадцать персон болтали, как им вздумается, не прерывая еды и заставляя всех себя слушать, хотя, в сущности, что сенсационного они могут изречь? Им неважно, что они жуют, главное – они умеют элегантно повернуть ход беседы, и никто даже не подумает, что они не слишком-то вежливы.

На первом ужине у Ноайе я сделал два открытия. Первое: аристократия – так тогда называли «светских людей» – более чувствительна к моему образу мышления, чем художники и интеллектуалы. В самом деле, светские люди еще сохранили наследственную часть изысканности и цивилизованности, которыми последующее поколение – буржуазное и социализированное – радостно пожертвовало ради новых идей и коллективных устремлений.

Второе: я открыл карьеристов. Эти брюзги, пожираемые неистовой жаждой успеха, садились за все столы, уставленные прекрасным хрусталем и серебряной посудой, и начинали плести свои интриги с коварством сплетников.

В тот же вечер я решил, что использую обе группы: людей света – чтобы поддерживали меня, карьеристов – чтобы они клеветой и беспардонной завистью открыли мне дорогу к успеху. Никогда я не опасался сплетен и даю им возможность появляться. Пусть карьеристы трудятся в поте лица своего. Когда сплетня хорошо созрела, я рассматриваю ее, анализирую и всегда нахожу наилучший способ повернуть ее себе на пользу. Есть недоброжелатели? Отлично! Пусть они толкают вперед корабль вашей победы. Главное – ни на минуту не упускать из рук бразды правления. Карьера сама по себе не интересна. Гораздо интересней являться. С моего первого появления на вокзале Орсей я понял, что победил, хотя меня никто не узнавал и я был без паспорта и багажа. Надо было получить их и нанять «носильщиков». Еще требовалось завизировать документы. Эти походы и бумажная волокита рисковали поглотить остаток моих дней. Итак, я осмотрелся вокруг в поисках тех, кто мог бы стать для меня «носильщиками». Я отыскал их и нашел им применение. У меня был большой багаж и я отправлялся слишком далеко, но и при иных обстоятельствах я находил других, уснащая ими путь к славе, которая ожидала меня. Как я уже говорил, мне не хотелось прибывать, мне хотелось являться. Пусть остальные считаются с этим.

Что из себя представляют люди света? Вместо того, чтобы стоять на обеих ногах, они, подобно фламинго, балансируют на одной-единственной ноге. Они делают это из жажды аристократичности, чтобы смотреть на все свысока, и спускаются на землю лишь по крайней необходимости. Такое положение вскоре утомляет. Светские люди, как и все, нуждаются в поддержке и для устойчивости окружают себя толпой одноногих педерастов, наркоманов, чтобы защититься от первых порывов «народного фронта». Поняв это, я присоединился к толпе калек, набросивших иго снобизма и декадентства на шею аристократии, прилагающей все усилия, чтобы спасти традицию. Но я пришел не с пустыми руками – я принес целые охапки костылей, чтобы они смогли устоять. Из моего первого детского преступления я создал «патетический костыль» как символическую послевоенную поддержку. Одни костыли подпирали чудовищно разросшиеся черепа, как бы пораженные энцефалитом, другие костыли закрепляли элегантные пропорции или хореографические па. Костыли, костыли, повсюду костыли. Я даже изобрел миниатюрный личный костыль в золоте и рубинах, который можно приставить к губе и подпереть нос. Этот бесполезный и скандальный предмет предназначен для нескольких женщин, элегантность которых приобрела бы с ним совершенно фантастический характер.

Мой символический костыль соответствовал – и все еще отвечает – неосознанным мифам нашего времени. Я повсюду расставил костыли и все задавались вопросом: «К чему столько?» Пока аристократия устойчиво держалась благодаря тысяче моих костылей, но я честно предупредил ее в конце своего первого эссе:

– Сейчас как дам по ноге!

Аристократия немного подогнула свою и так уже поднятую лапу и героически ответила мне сквозь зубы, стараясь не заорать:

– Пошел вон!

Тогда я изо всех сил ударил ее по икре. Она устояла. Значит, костыли я сделал неплохо.

– Спасибо! – сказали мне.

Не беспокойтесь. Я вернусь. С одной-единственной ногой и с моими костылями вы солидней, чем все революции, затеянные интеллектуалами. Аристократия, ты старая, падшая и мертвая от усталости. Но место, где твоя нога неразрывно связана с землей, – это традиция. Если ты решишь умереть, я поставлю ногу в след твоей и подожму другую, как фламинго. И готов стареть в этом положении, не утомляясь.

Правление аристократии всегда было моим увлечением. Уже тогда я искал средство придать элите историческое сознание роли, которую судьба предназначила ей сыграть в ультра-индивидуальной Европе после грядущей войны. Тогда мало прислушивались к моим пророчествам о будущем нашего континента, и я сам почти не придавал значения своим предсказаниям о коллективизме и массах, которые пожрут демократию и развяжут губительные для Европы катаклизмы, тогда как спасение было бы в индивидуальной католической традиции, аристократизме и, может быть, в монархизме.

Пока осуществляются мои пророчества, пока сюрреалисты переваривают мои лозунги, пока карьеристы ведут меня к славе, а люди света желают мне всего хорошего, я уехал на Лазурный Берег. Гала знала один отель, откуда никто бы нас не выкурил. Мы заняли две комнаты, одна из которых стала моей мастерской. Чтобы никто нас не беспокоил, мы запасли в коридоре целую поленницу для печки. Я поставил электролампу, чтобы освещать полотно, а остальная комната была темна от плотно закрытых ставней. Обычно мы заказывали обед в номер. Лишь изредка спускались в столовую, а на улицу носу не казали несколько месяцев. Это время запомнилось мне, также как и Гала, как самое бурное и волнующее в нашей жизни. Во время этого добровольного «затворничества» я познавал и впитывал любовь так фанатично, как и работал. «Человек-невидимка» был наполовину готов. Гала раскидывала карты, они сулили нам трудную дорогу. Я слепо верил всему, что она предсказывала мне, как будто это могло рассеять все, что угрожало моему счастью. Гала предсказала денежное известие от какого-то господина, шатена или брюнета. И вскоре действительно пришло письмо, подписанное виконтом Ноайе. Галерее Гойманса угрожало банкротство, и виконт предлагал свою финансовую помощь. Он просил меня не беспокоиться ни о чем и предлагал нанести ему визит. Его машина подъедет за мной в день, который я назначу сам.

Наконец-то мы вышли на прогулку, во время которой хотели обсудить ситуацию. На улице нас ослепили сверкающие лучи зимнего солнца. Мы подставили им свои бледные физиономии узников. Тепло и солнце изумили нас, и мы пообедали в уличном кафе: съели прекрасное блюдо под винным соусом – такой радости мы были лишены уже два месяца. Решили так: Гала поедет в Париж, чтобы попробовать, пусть и с опозданием, получить деньги, которые была нам должна Галерея, а я нанесу визит виконту в его замке Сен-Бернар в Иере. Я пообещаю ему написать для него большую работу и получу заранее аванс в 29000 франков. Эти деньги и сбережения Гала позволят нам уехать в Кадакес, построить там маленький домик для двоих, где я мог бы работать и время от времени наезжать в Париж. Я любил лишь Кадакес и не желал видеть никакого другого пейзажа.

И вот мы встретились: она с небольшой суммой от Галереи, я с чеком, выданным виконтом Ноайе. Я помню, как полдня разглядывал этот чек, и в первый раз понял, какая важная вещь – деньги.

Мы уехали в Испанию. И там начался самый романтический, самый трудный и самый интенсивный период моей жизни. Все благоприятные случайности, которые я воспринимал как должное, внезапно прекратились. Началась борьба, в которой я надеялся победить. Теперь я боялся лишь препятствий своего воображения. Мне везло во всем, начиная с любви, которой я отдавался как сумасшедший. Но вдруг в Кадакесе я оказался не сыном нотариуса Дали, а лишь опозоренным блудным сыном, изгнанным из семьи и вне брака живущем с русской женщиной! Как сложится наша жизнь в Кадакесе? Мы могли рассчитывать лишь на одного человека – Лидию Ла Бен Плантада. Лидия была деревенской вдовой моряка Нандо, отважного и голубоглазого. В двадцать лет Эухенио д’0рс провел лето в доме Лидии. Его поэтический дух был поражен простыми беседами каталонских мыслителей. Когда д’0рс уходил в море вместе с Нандо, он иногда кричал Лидии, принесшей ему стакан воды:

– Взгляните на эту Лидию, как она дивно сложена!

Следующей зимой он опубликовал свою известную книгу «La Ben Plantada» («Дивно сложенная»), и Лидия вскоре сказала: «Это я!» Она выучила книгу наизусть и стала писать д’Oрсу письма, в изобилии насыщая их странными символами. Разумеется, он никогда не отвечал. В это время он вел рубрику в ежедневной газете «Ветер Каталонии» – и Лидия решила, что статьи Эухенио д’0рса содержат подробные, пусть и воображаемые, ответы на ее письма. Она утверждала, что это экстравагантный, но единственный способ переписки, иначе одна из ее соперниц, которую она называла «матушкой августовского Бога», перехватила бы письма. Очевидно, объясняла она, д’0рс вынужден был отвечать ей скрыто и фигурально. Я никогда не знал более утвердительного, более паранойального мозга (не считая моего), чем у Лидии, способного все максимально связывать с преследующим ее бредом. Конечно, это омрачило всю ее оставшуюся жизнь, которую она посвятила этим играм в безумном упоении и полном убеждении, даже заведомо зная о полной абсурдности своих бредней. Она была способна истолковать критическую статью так последовательно, так точно и остроумно, что можно было только удивляться вечному ее помешательству.

Как-то д’0рс написал статью под названием «Курсант авиационной школы и Эль Греко». В тот же вечер к нам пришла Лидия, размахивая журналом. Приподняв юбки, она церемонно села, что означало – у нее есть что сказать, и это надолго.

– Начало его статьи – это окончание моего письма, – тихо сказала она мне на ухо.

Действительно, случайно получилось так, что в своем последнем письме она упомянула двух простаков из Кадакеса. Прозвище одного было «Пуза», а другого, грека по происхождению, «Эль Греко». Аналогия была очевидной. Пуза и Эль Греко, курсант авиашколы и Эль Греко! И это еще не все: Лидия уловила эстетические и философические параллели, проведенные д’0рсом между двумя художниками. Это было на грани гениальности!

Вечером Лидия добралась домой, надела очки, села рядом с сыновьями, скромными рыбаками мыса Креус, которые чинили сети, и погрузила перо в чернильницу, чтобы на лучшей линованной бумаге, какая только продавалась в Кадакесе, писать новое письмо тому, кого она называла «мастером». Обычно она начинала следующим образом:

«Семь войн и семь мартирологов, да иссякнут оба колодца селения Кадакес! Дивно сложенная умерла! Она убита Пуза, Эль Греко, а также недавно созданным обществом коз и анархистов. Когда вы решите приехать, дайте мне ясный знак в своей газетной статье. Мне надо знать на день раньше, чтобы купить в Фигерасе мясо. В это время летом у здешних людей невозможно ничего „хорошего“ найти в последний момент» и т. д.

Однажды она появилась и таинственно сказала мне:

– Д’Орс позавчера в Фигерасе был приглашен на банкет!

Этого не могло быть, и я спросил, как она узнала об этом.

– Да это написано в газете, – ответила она. И показала мне статью, в которой было опубликовано меню и написано: «Закуска».

– Мне, конечно, очень хотелось бы, чтобы речь шла о нем, но как это связано?

Лидия немного подумала и ответила:

– Это как бы сказали «инкогнито». Д’0рс здесь инкогнито. Он не хочет, чтобы о нем знали.

Так она существовала в высшем мире, отбрехиваясь от остального селения. Она витала в облаках, но те, кто подсмеивался над историями господина д’0рса и «дивно сложенной», добавляли:

– Лидия не сумасшедшая. Попробуйте всучить ей пуд плохой рыбы. Ей пальца в рот не клади!

Она как никто готовила лангусты с рисом и дентос (дентос – очень сочная рыба, которую рыбаки считали морской свиньей) под маринадом, поистине божественные блюда. Для дентоса она придумала формулу, поистине достойную Аристофана.

Автор